Наум Басовский
Запах конского пота и свежего сена в телеге,
и Абрам-водовоз мускулист, проспиртован и потен,
и, свисая с телеги, качаются длинные слеги,
и по крошечной тени легко догадаться, что полдень.
Я совсем еще мал - мне не больше, чем пять с половиной;
я не знаю о жизни, но верю в ее обещанья,
и качается небо, и, словно дитенок совиный,
я, не видя, смотрю в беспощадное солнце Тянь-Шаня.
...Как недавно - вчера! - не кончаясь бежала дорога,
но в попытке коснуться упрешься в стеклянную стену.
Вот и минула жизнь - или так ее, в общем, немного,
что не нужно усилий представить прощальную сцену:
по настилу моста простучат частоногие кони,
и душа опечалится стуком настойчивым этим,
и Абрам обернется - поводья в огромной ладони:
- Потерпи, золотой, потерпи - уже скоро доедем!..
Июнь 1993 г.
* * *
Такого рода истории довольно обычны тут;
частность деталей только шлифует сюжеты расхожие;
например, она - еврейка, он, ее муж, - якут,
их дети - конечно, евреи, но скуластые и раскосые.
Все они обожают питы и луковый суп;
дети слегка посмеиваются над ивритом родителей;
якут примеряет кипу; впрочем, не в этом суть,
а суть в той жизни, которую они впервые увидели.
Конечно, Ришон-ле-Цион - вовсе не Магадан:
пальмы, цветущие кактусы, плюс десять кажутся холодом;
впрочем, и это не суть; просто поближе ко льдам
жизнью считался зазор меж наковальней и молотом.
Семья садится в автобус и едет в Иерусалим;
они снимаются в Старом городе и на фоне дворца Давидова;
и вдруг понимают, что все это никогда не будет своим,
и этого достаточно, чтобы им никто не завидовал.
Декабрь 1993 г.
ПАМЯТИ Б.А.СЛУЦКОГО
Мне рассказывали, что Борис Абрамыч
носил складной брезентовый стульчик -
он жил в Москве в доме без лифта
чуть ли не под самою крышей.
Подымается на один этаж, разложит стульчик,
посидит, пока не наскучит,
снова сложит стульчик и не спеша подымается выше.
И никому не жаловался, и ни у кого не просил
никаких поблажек и привилегий,
а чтобы изношенное сердце слегка привести в порядок,
бормотал на ходу Незнакомку
или Песнь о вещем Олеге
или, если в плохом настроении,
что-то из потайных тетрадок.
А лежали эти тетрадки в ящике из-под тушенки где-то
в темном чулане,
а сверху стояла кухонная посуда.
И стихи жили в ящике, словно евреи в гетто:
рождались, учились, взрослели, создавали семьи,
работали и умирали, не выходя отсюда.
И вот Борис Абрамыч идет,
сколько хватает дыханья, бормочет,
вспоминает жизнь, удивляясь просто тому, что выжил,
разложит строчку на отдельные слова,
словно на прочность проверить хочет,
сложит строчку чуть-чуть по-другому
и опять подымается выше.
Декабрь 1993 г.
* * *
История - дух, ощущение лада,
где все уложилось, как надо, -
не как мы мечтали, не как мы хотели,
а как получилось на деле.
И в этом ладу, в этом мощном потоке
фрагменты круты и жестоки:
убийства и войны, наветы и казни,
века нищеты и боязни.
История - дух, голограмма,
и кроме
несчастий увидишь в объеме
другие фрагменты, другие примеры -
столетья упорства и веры.
Но все это было не с нами, а с ними -
с людьми совершенно иными.
Мы были плодами не здешнего сада,
не этого духа и лада.
Тогда не пойму, из какого же праха
растет во мне семя Танаха;
в характере, в стиле, в укладе -
откуда
дотошная вязкость Талмуда?
Не падкий на блага, на славу не падкий,
я льщу себя просто догадкой:
я там был приемыш, а здесь я наследник,
пусть даже из самых последних...
Май 1995 г.
* * *
Под ногами бетонная плитка,
и крылечко шагах в десяти...
Отворил потихоньку калитку
и стою, не решаюсь войти.
И неплотно смыкаю ресницы,
чтобы видеть цветы и траву,
понимая, что все это снится
и, однако же, все - наяву.
Эта пропасть совсем не бездонна,
как различие ночи и дня:
я стою у беззвучного дома
и не знаю, кто встретит меня -
то ль жена, только много моложе,
то ль хозяин, что умер давно,
то ли я, сновиденье итожа,
сам себе посигналю в окно
и взбегу на крыльцо, не страдая,
обнимаясь и радуясь всласть, -
и потом наяву зарыдаю,
зарыдаю, что жизнь пронеслась...
Январь 1996 г.
ЕВГЕНИЙ ЛЬВОВИЧ ШВАРЦ
Евгений Львович Шварц, застенчивый и грустный человек,
рассказчик был такой, что люди подымали кверху палец.
Он тихо говорил, почти не подымал отечных век,
печален был сюжет, печален был герой - а все смеялись.
Потом он открывал еврейские печальные глаза
и взглядом обводил собравшихся за дружеским застольем.
- Ну, ладно, - говорил, - прошибла и меня уже слеза;
ах, милые мои, умеющий смеяться - не застонет.
Евгений Львович Шварц медлительный, спокойный человек,
был сказочник такой, что люди, от восторга холодея,
в театрах и в кино стремительно осознавали век,
в котором жить пришлось, по участям героя и злодея.
А он в своем дому, в сообществе бумаги и чернил,
за письменным столом из кирпичей для тюрем строя терем,
- Посмейтесь, - говорил, - посмейтесь и поплачьте, - говорил, -
ах, милые мои, тот, кто способен плакать - не потерян.
Евгений Львович Шварц, создатель уникального письма,
в котором смыслы слов дробились, умножаясь постепенно,
герой слегка смешон, злодей ужасен и смешон весьма,
и все в руках любви - как это и бывает повседневно...
Февраль 1996 г.
* * *
Пройти от остановки по жаре
под солнцем раскаленно-монотонным -
под гнетом бестелесно-многотонным
трехдневного хамсина в сентябре.
Дойти. Из холодильника извлечь
в момент запотевающую банку.
Попить пивка. Попасться на приманку:
на час, чтобы прийти в себя, прилечь -
и провалиться в сон или не сон -
в разлом времен,
в исход почти летальный -
себя увидеть в кухне коммунальной
и знать, что дом до окон занесен.
что длится бесконечная зима,
которая ни в чем не виновата,
а просто нет отсюда мне возврата,
и нужно жить и не сойти с ума,
и выйти с непокрытой головой
во тьму и снег совсем не для забавы,
и, сдерживая сжатыми зубами
из подсознанья восходящий вой,
увидеть стайку ледяных осин,
услышать на углу трезвон трамвая, -
внезапно всплыть и, глаз не открывая,
пробормотать: как хорошо - хамсин!..
Май 1996 г.
* * *
После пыльного щебня крутых и прерывистых троп,
после пищи случайной и жажды вблизи водоема -
молодое вино, сыр, маслины, лепешки, укроп, -
что еще пожелаешь для позднего ужина дома?
Время близится к ночи, и стол наш накрыт на двоих.
Время тихой беседы и еле заметного хмеля.
И уходят заботы из будней моих и твоих -
отлетели они, отболели они, отшумели.
И недаром у нас на столе молодое вино,
чудо рук человеческих, равно и чудо природы.
Терпковато оно, и чуть-чуть мутновато оно,
и невнятно оно, как и мы в наши юные годы.
Но когда поживешь на земле и натерпишься всласть,
ощущаешь под вечер особую прелесть в канонах:
забирают над нами почти необъятную власть
желтый сыр, и трава, и лепешки с камней раскаленных.
Февраль 1998 г.
* * *
Прожив достаточно долго
в среде, не совсем безвоздушной,
подбить попробуем бабки, сделав начет и вычет.
Придется признать, что люди в массе своей равнодушны
и не придут на помощь, когда это нам приспичит.
Впрочем, и мы-то сами точно такие же люди,
как те, которые слева, и те, которые справа.
Придется признать, что люди в массе себя лишь любят,
и ничего не скажешь - имеют на это право.
Любят смотреть сериалы и петь банальные песни,
верить легендам и слухам, особенно с чудесами...
Придется признать, что люди в массе неинтересны -
ровно в такой же мере, как неинтересны мы сами.
Вокруг, куда ни посмотрим, наблюдения сходны;
но чтобы они плотнее были с реальностью слиты,
придется признать, что люди изредка превосходны;
впрочем, эти же люди наиболее беззащитны.
Май 1998 г.
Леониду ЧЕРКАССКОМУ
Стали на склоне судьбы двуязыки,
будни ее - не круиз и не тур:
не объяснить проживанье на стыке
двух географий, религий, культур.
Слишком уж многое выглядит скрытым,
словно плывешь и не чувствуешь дна.
Не сочетаются с четким ивритом
русской просодии полутона.
Глупо, однако, насупливать лица:
что уж не так происходит с тобой?
Разве любая судьба не двоится
белым и черным, как столб верстовой?
Нашему времени мы не владыки,
но ведь не скажешь - особая стать:
все на земле проживают на стыке
жизни и смерти,
так что же роптать?
Апрель 1999 г.
* * *
В.
Надоели бесконечные повторения.
Что такое настоящая новизна?
Первая любовь. Первое стихотворение.
Впервые увиденная страна.
Но мчатся годы, ушами прядая;
порой оглянешься - Боже мой!
Похожи любовь третья и пятая,
не говоря уже о седьмой.
Стихи становятся все изощреннее,
словно бельгийские кружева.
Но если убрать покровы иронии,
остаются стершиеся слова.
А что происходит с чужими странами?
Возвратишься, схлынет напор суеты,
и на снимках не покажутся странными
одинаковые соборы, замки, мосты.
Редко кому дано озарение,
когда новизной бросают в дрожь
единственная любовь,
последнее стихотворение,
место, где каждодневно живешь...
Сентябрь 1999 г.